Краткое содержание предыдущих серий
додо
[info]villlka
Зарисовки
Австрийские старики                                           Прекрасный труп
Австрийские старики - 2                                      Один день в Вене
Австрийские старики - 3                                      Обед по соседству с Казановой
Венские оригиналы: Валулизо                             Шкаф
Ни хао                                                                10 копеек
Канатоходец                                                       Цветочная ведьма
Тьма

Межсезонье
Клубника                                                            Голубой ключ
Дагмар                                                               Нездешняя вязь
Сирень                                                               Помоги мне уйти
Кризис вечного возраста                                    Туманность Архипкина
<Не>мой мир

Переводы
Йозеф Рот. Картель                                            Клабунд. Журналист
Йозеф Рот. Роскошный дом напротив                 Клабунд. Медведь
Юстинус Кернер. Золотой мальчик                     Йозеф Рот. Барбара
Ильзе Айхингер. Окно-театр

Кирилл Бенедиктов: Хороша страна Олбания
додо
[info]villlka
СССР был страной с лучшей в мире системой среднего образования. Система школьного обучения была скопирована с дореволюционных гимназий, которые, в свою очередь, брали за основу методики преподавания в прусских гимназиях XVIII века.
Сейчас от этой системы, к сожалению, осталось немного. Но стремление либералов, взявшихся за реформирование отечественного образования, во что бы то ни стало сделать нашу школьную систему похожей на американскую с ее «тестами для дебилов» не может не поражать. Да, при Екатерине Второй, пригласившей для проведения образовательной реформы серба Федора Янковича де Мириево, тоже брали за эталон западную (прусскую) систему обучения. Но Пруссия в то время считалась центром педагогической теории и практики, и, видимо, не зря: спустя 100 лет, как известно, «прусский школьный учитель выиграл битву при Садовой». Являются ли таким центром педагогики США? Очень сомнительно. Да, достижения американских ученых в фундаментальных науках высоки, но они никак не связаны с системой школьного образования (щедрое финансирование плюс «скупка мозгов» со всего света).

Образование – это то, с чего надо начинать модернизацию.
Русский язык – это краеугольный камень отечественного образования.

«Это скорее наскальные знаки, чем письмо, – сказала в своем интервью Анастасия Николаева. – По сути дела, в этом году мы набрали инопланетян».

Модернизированная инопланетянами Россия будет называться Виликое Олбание.

Герр Обер
додо
[info]villlka

Королевское высокомерие излучает она – спина Герра Обера. По-балетному прямая спина, кажется, совсем негнущаяся. Она выражает намного больше, чем его лицо – презрение к миру въелось в морщинки, лучами расходящиеся от глаз, будто венские улицы – от старого города. В это лицо можно вглядываться часами, искать знаки одобрения или глубокое неуважение – в легком движении густой брови или мимолетной скомканности – чуть уловимой – крыльев породистого носа.

Венское кафе – это не лубочная приветливость официантов с безликих картинок  в путеводителе, не выставочная пышность сливок на лоснящемся шоколадом куске «Захер-торта» и даже не готовая позировать фотографу чашечка дежурного меланжа. Венское кафе – настоящее, традиционное, а не дешевый туристический суррогат – это суровые будни жизни и Герр Обер. Все непременно с большой буквы.

Read more... )

Из домашних заданий
додо
[info]villlka
Изучение русского языка в Австрии - это тема отдельная. Большая и благодарная. Сегодняшнюю группу люблю особенно нежно - они у меня уже несколько лет, энтузиасты за 40 - за немеркантильную любовь к языку, за фантазию, за упорство в борьбе с русской грамматикой. Домашние задания чаще всего - просто праздник какой-то. Вот как сегодня. Орфография и прочее сохранено. Итак.

"Умная Дунюшка и злой Змей Горыныч

В некотором царстве, в некотором государстве, в одной маленькой деревне жили-были бедный сопожник и его дочь, Дунюшка. Жена сапожника давно уже умерла. Дунюшка была не только красивая и прилежная, но очень умная. В деревне все любили её. У неё был жених, Иван, а они уже договорились, что свадьба состояется после сбора винограда.
Близ деревни была Червена гора, на которой жил злой Змей Горыныч. Ежегодно пошёл змей в деревню и забрал одну девственницу. Люди в деревне не знали что змей сделал с девушками - их взял ли в жены или съел ли. Змей был уже очень старый, часто уставал, его выход не был так горячен, как прежде. Он хотел бы, если имел бы сына, который мог бы помочь ему.
Однажды змей снова пошел в деревню. На этот раз он выбрал Дунюшку. "Не бойся девушка! Я не съем тебя, если ты родишь мне сына" сказал змей. "Хорошо", отвечала Дунюшка, "но Змей разреши мне проститься с моим женихом". Змей согласился на это. После возвращения Дунюшки, змей забрал её на гору.
Дни, месяцы шли. Змей был нетерпеливый, часто спрашивал "Когда смогу видеть моего сына?" "Скоро, скоро" отвечала Дунюшка всегда. На самом деле потом однажды ребёнок радился. Дунюшка позвала змея, который был уже очень взволнованный, а не мог дождаться увидеть сына. Тогда он увидел ребёнка, вскрикнул: "Ведь эта девочка! Исчезни отсюда Дунюшка с девочкой, я не хочу дальше видеть ни тебя ни ребёна." Дунюшке не было нужно это сказать два раза!
В деревне все люди были рады, что Дунюшка возвращала. Лучше всего Иван радовался Дунюшке и своей дочери - же он был отец девочки. Иван и Дунюшка сыграли свадьбу и устроили пир на весь мир."


и пара цитат из сочинений разного времени:
"Они ждут давно, потому что сейчас час пик и маршрутное такси втыкает в пробке".
"В прежнем образе жизни директора есть много подвальчиков".
"Она стучит в стенку и потому что шум не кончается, идет к соседу, обеременяться".
"Идут на стоянку такса".
"Она видит новый одетый магазин".
"Я взял картину под мышки и постучался в дверь Ирины".
"У Ольги есть медицинская лаборатория, которая анализирует кровь и мочу её клиентов".


Кабаны и гусь святого Мартина
додо
[info]villlka

Летом что? Летом – пахнущие дымом свиные ребрышки на берегу Дуная, густое, янтарно-зеленое масло из тыквенных семечек на хрустящих листьях салата – только что с грядки и бреттляузе на дубовой доске – всего понемножку: ломти плачущей ветчины, шпек, хрен – острый, свежей стружкой, кусочки сыра и овощи. Да вино – лучше в Штирии, в маленьком бушеншанке, куда нужно идти вечером, когда солнце уже скрылось за горизонтом с одной стороны, а с другой уже показались звезды, отражающиеся светляками в траве вдоль дороги. Вино лучше пить в кругу искренних – и поэтому это, однозначно, здесь. В Штирии еще сохранилось то, что в Австрии называют «хандшлагквалитет» – вымершее в масштабах страны – от «ударить по рукам», так раньше скрепляли сделку и так до сих пор живет провинциальная Штирия: пообещал – сделал, безо всяких «но». Поэтому в семейных бушеншанках на исходе дня чувствуешь себя так, словно возвратился домой. Хозяйка приносит домашнего вина, пряного, будто приправленного щепотью черного перца, огромную тарелку со снедью, садится за твой стол – побалагурить. Отдых.

Но самая кулинарная поэзия и рай для живота начинаются осенью. Умирание природы, черно-глянцевые от дождя мостовые, вечерние туманы и брызги светлого золота на каштановых деревьях празднуются широко – от пуза.

Read more... )

 

Tags:

Австриец и «понаехавшие»
додо
[info]villlka
нервным и толерантным лучше не читать )


(no subject)
додо
[info]villlka
Стоит спуститься на три ступеньки вниз - охватывает пронизывающий холод, он пробирается под куртку, морозит руки и заставляет затаить дыхание. Здесь начинается другой мир - мир старых дубовых гробов, разрисованных цветами и черепами, полуистлевших рюшей и эпохи императора Йозефа Второго, воплотившейся в берцовых костях и ключицах со следами плохо заживших переломов. Приобщение [info]zolly к венскому подземному миру прошло на редкость удачно. День располагал к жути, а экскурсовод по катакомбам под церковью святого Михаила, что у самого Хофбурга попалась замечательная - из историков, которые занимаются восстановлением склепа.
Лишь малая толика склепов под этой церковью и собором Святого Стефана открыты - под ногами посетителей уходят вниз этажи еще неисследованных усыпальниц, за стенами, которые еще предстоит сломать, громоздятся друг на друга остатки гробов. Бесценные свидетели ушедших веков, носители материальной истории, к которым в Вене относятся с легкомысленным пренебрежением. Денег на реставрацию не выделяют, а история - настоящая история, на которой не заработаешь легкие туристические миллионы и не сделаешь приличные тиражи, она никого не интересует и жестоко уничтожается, сетует экскурсовод-историк. Слишком поздно решили спасать бесценный склеп, где сохранились до наших дней мумифицированные современники Моцарта - новозеландский жучок и немыслимая влажность успели уничтожить часть экспонатов. И это в Вене, где существует музей погребальной культуры, где в мастерской по изготовлению гробов устраивают корпоративы и презентации и где еще несколько лет назад в кондитерских продавались сахарные скелетики - полакомиться.

Почти двухметровая мумия - длинные пальцы, красивые ногти и ни одного зуба во рту - покоится на почти не тронутой временем стружке. Так в то время хоронили. Паричок почти истлел, а чулки и ботинки можно рассмотреть. Этот мужчина - великан по тем временам - дожил до преклонных лет и был похоронен с почестями. Так же как и Моцарт, говорит экскурсовод. Все легенды о том, что композитор умер в нищете и его скинули в яму с бедняками - не более чем выдумки равнодушных к материалу биографов. Моцарт был состоятелен, владел домом и штатом прислуги - просто на момент смерти дела его шли не блестяще, как и не раз до этого. Свободный художник - то густо, то пусто. Но о нищете и речи не шло. Просто за год до смерти композитора император запретил пышные похороны - все эти демонстрации за гробом, пышные могильные камни и прочую мишуру. Поэтому если за гробом Бетховена и Гайдна шла чуть ли не вся Вена, то на похоронах Моцарта присутствовала всего пара человек. К тому же декретом императора захоронения разрешались лишь после захода солнца - а точнее, после закрытия венских кабаков. До вечера же кучера, которым предстояло управлять похоронными дрогами, то и дело заворачивали выпить стаканчик, роняли гробы и устравали прочие безобразия.

Старушка - лежит, будто заснула, приоткрыв рот и наклонив по-птичьи голову. Интересно, она мучилась всю жизнь из-за заячьей губы, которую демонстрируют всем желающим осмотреть склеп? А придворная дама в черном платье с рюшами и в модных туфельках - дорогая ткань до сих пор сохранила изысканную набивку - она болела и заранее приготовилась к смерти или же ее накрыло чумой, внезапно и страшно, так, что даже элегантные перчатки с открытыми пальцами не успела снять? А те, на чьи изогнутые кости указывает экскурсовод, они когда-нибудь думали, что о них будут просто говорить потомкам: посмотрите, у всей аристократии были ноги колесом, не хватало витамина Д, рахит, а все от моды на белую кожу, просто-таки жизнь в потемках?

И напоследок - поэт Метастазио, либреттист Моцарта и придворный драматург. Дожил чуть ли не до ста лет. Нам его не покажут, хоть он и сохранился так хорошо, что до деталей ясно, от чего же он в конце-концов умер.
Осторожно, двери закрываются. Экскурсовод бренчит огромными старинными ключами. Вздохнуть полной грудью удается только выйдя снова на площадь перед Хофбургом.


Боль
додо
[info]villlka

Боль – это кукла, внезапно приросшая к твоей руке. Сначала – чужая и странная («я только на минутку взяла, сейчас-сейчас положу на место».) И не положить уже, не хочет она уходить. Потому что – и это понимаешь внезапно, с очередным болевым спазмом – она твоя с самого начала. И она мстит за неузнавание. Тянет ноюще, внезапно перекручивает тебя внутри, пронизывает остро, словно прошивает молнией, властно пульсирует в недрах, словно сжимая и разжимая огромным безжалостным кулаком внутренности, дрожью и крупными холодными каплями – они катятся по беспомощному, немому позвоночнику – дает короткую передышку. Чтобы тут же наброситься снова – рвать в клочья кровяные потоки, сладострастно царапать когтями по мускульным мешкам, в которые тело придумало прятать самое важное. Полосовать легкие, опалять жарко гортань и сводить челюсти невызверенным криком. Ты беззвучно орешь ей – да, ты моя, ты даже часть меня.

Перестаешь обижаться на нее горькой и детской обидой первых болевых часов, сживаешься с  ней, баюкаешь, словно живую огромную куклу. А она эритроцитами разбегается по всему телу, заставляя его тяжелеть, а тебя – чувствовать и осознавать самое себя до последней клетки, невыносимыми судорогами  познавать себя по-настоящему.

Часы постоянной боли роднят тебя с ней, взрываясь вдруг в голове осознанием – оно брызжет всюду, словно осколки бомбы, пронзает остро, до кончиков пальцев, до последних капилляров – боль это и есть ты сам. Только тот, которого годами не замечал и задвигал поглубже – чтобы не натыкаться раздраженным взглядом. Такой ты – и тебе приходится заново полюбить себя.
Тогда ты не сопротивляешься больше болевой волне, ты ждешь ее с мирным спокойствием. Чтобы, когда она достигнет твоих ног и захлестнет тебя горячим спазмом, расслабиться и плыть вместе с нею – переворачиваясь на спину на гребне, чувствуя – когда себе не сопротивляешься, ты милостив к себе же.

И когда однажды вечером боль отхлынет резко, оставляя после себя только пустоту, легкость и холодок в спине, ты не поймешь, чего же в тебе больше – безболезненного счастья или чувства утраты.


Кошелек больше, чем жизнь
додо
[info]villlka
По следам наших публикаций, так сказать. Сегодня вору-рецидивисту в Зальцбурге дали 6 лет тюрьмы за кражу 575 евро из почтового отделения. Никого не ранил и не убил при этом. Деньги и имущество в принципе ценится больше, чем человеческая психика и изнасилованные дети.

пятиминутка ненависти
додо
[info]villlka
Совершенно не хочется писать в ЖЖ. Бегать по утрам в Шёнбрунне, делать зарядку, глядя на панораму Вены - хочется. Гулять в Лайнце, считая кабанов и кабанят - они подходят так близко, что можно разглядеть все волоски на хвосте. Пить кофе на террасе и щуриться от мягкого осеннего солнца, смотреть, как падают желтые и красные листья. Видеться с друзьями. Писать что-то, что никто никогда не прочтет - наверное. Разговаривать с Москвой и писать длинные письмам тем, кто там - хочется.

Может, это усталость от ЖЖ, а может - что-то еще. Мироустройство не радует - а особенно мироустройство в отдельно взятой стране, в которой оказался. Газеты стараюсь не читать - надоели австрийские политики и местная журналистика стиля "Bassenatratsch". Ханжество, легкое и непринужденное отношение к морали. Спусковым крючком для моей ярости к миру частенько служат статьи вроде этой. Коротко - несколько месяцев назад в нижнеавстрийской школе замели школьного сторожа, который успел пристать к 26-ти шестилетним школьницам - хватал их за грудь, попу, заманивал к себе в комнатку. Девочки рассказали все учителям - те заявили в полицию. Сторожа повязали, судили, судья дала ему 2 года тюрьмы, из них 16 месяцев - условно. А поскольку он уже 8 месяцев провел в СИЗО, сразу после суда его отпустили. Он подал иск в вышестоящую инстанцию и Верховный суд страны снизил ему наказание, объяснив это тем, что "ягодицы не относятся к сексуальным органам, поэтому контакт с ними не считается сексуальным действием".
Теперь сторож снова сможет работать с детьми.
С многими из этих девочек до сих пор работают психологи - так велика травма. А педофил-сторож гуляет на свободе и, как говорят учителя школы - ездит мимо школы на велосипеде и рассматривает детей, которые боятся его до ужаса. Но вызвать полицию и запретить ему приближаться к школьницам, учителя теперь не имеют права. Полное бессилие и паралич.

Это не первый и не последний случай, когда австрийская юстиция слишком мягко относится к педофилам и дает им индульгенцию на все, что угодно. В законе прописаны "до 10 лет тюремного заключения" за подобные преступления, но как правило, этот срок судьи не дают - жалеют, видимо, педофилов, учитывают так называемые "смягчающие обстоятельства". Хотя что может смягчить педофилию - в моей голове не укладывается. В комментариях к статье пишут: "Даже дедушка из Бургенланда, который в течение 15 лет жестоко насиловал своих внучек получил лишь 8 лет из-за "смягчающих обстоятельств". Что же ему надо было творить, чтобы отбыть предусмотренное в законе наказание полностью?" Еще в 1986 году в Австрии, кстати, был создан прецендент, которым до сих пор пользуются все, кому не лень - на судебном уровне признали, что щипать за задницу и оглаживать кого угодно - не наказуемо. Такие вот права человека.

Понятно, что рыба гниет с головы, логично, что при облавах на тех, кто балуется детским порно в интернете не однажды попадались австрийские судьи и политики, а в компьютерах работников министерств и парламента тоже находили соответствующие файлы. Но есть еще и общество, которое позволяет так глумиться над своими детьми и так относиться к жертвам насилия. Общество, которое меня окружает. И от этого появляется только одно желание - закрыться дома, в своем мире, и послать всех куда подальше.

Осень, в общем.


Австрийские старики-5
додо
[info]villlka

На носу виснет капля. Значит, расчувствовался. Глаз его не видно, они тонут в белесом дыму. Виден только нос. Расчувствовался – точно. Он всегда становится сентиментальным, когда выпьет, говорит Валя.

Я как сорная трава жил, произносит он с нажимом. Как трава.

Поэтому – и собачье «Бертл» вместо солидного Роберта, и турецкая забегаловка «Али-Баба» на самом краю Вены – табачный дым ест глаза, все тонет в дыму, в дешевых стаканах плещется самое дешевое белое, из Нижней Австрии, кислое, как уксус и хмельное – и собутыльник Франческо. Франческо всего сорок, а он уже старик – не работает много лет, сидит на социальном пособии. С утра приходит в «Али-Бабу», вместо завтрака – литр пива, потом ждет, бесконечно ждет, пока придут те, с кем можно выпить.

- А что, - простодушно отзывается заплывший жиром, чернявый Франческо, - зачем мне трезветь-то?  

Они на пару спивались белым вином. Оттого, что к каждому предложению нужно непременно прибавлять «было» и забыть, что есть – будет. Оттого, что однажды, придя после работы домой, он увидел, что детей, оставленных после развода у него – нет. Будто и не было у Бертла детей.
Оттого, что много лет искал их, а работницы социальных учреждений – одинаковые лица, слившиеся в одно большое социальное лицо – только отводили глаза и не хотели сказать, куда исчезла его бывшая жена с детьми.
Оттого, что он все эти годы надеялся – как только повзрослеют, сами найдут его.
Оттого, что когда им должно было уже исполниться по 25, он понял – не найдут и не придут.

- Я забыл, как их зовут, понимаешь, после этого? – Бертл покачивается из стороны в сторону и сигаретный дым прячет его глаза.

А потом – бац.
Никогда не думал, что ему захочется жениться на старости лет. Да еще и на иностранке – украинке-нелегалке. У Вали уже – внуки. Бертл видел их два раза – они зовут его «Валин дед».

Бертл ходит в церковь – когда проспится. В воскресенье. Молится истово – просит, чтобы с Валей ничего не случилось, пока он жив.
Однажды ее забрали в больницу – кровотечение, подозревали рак.
Он плакал, как не плакал в детстве, когда падал обеими коленками – с размаху – о бетон, сдирая до крови полноги, а уцелевшая кожа висела бесцветными лоскутами. Держал за руку, лихорадочно перебирая слабые пальцы, водил заскорузлым, желтым от сигарет указательным по ладони, выискивал линию жизни, высчитывал – останется или нет.
А потом целыми днями просиживал у ее постели – врачи выгоняли его домой самым последним. Без стука лез в кабинет к лечащему, выспрашивал, от волнения не запоминая только что сказанного, повторяя многажды уже заданный вопрос.

Она лепит ему пельмени, делает блинчики с повидлом и не разрешает много пить. И разговаривает с ним – так, как никто не говорил до этого. Слушает. Прогоняет одиночество Бертла – страшное одиночество всеми забытого старика.
Поэтому теперь у него – новая жизнь. Он снова зовет к себе гостей, встал на очередь на квартиру и собирается отпраздновать восьмидесятилетие на широкую ногу. Позову, говорит, всех родичей – даже тех, которых лет двадцать не видел.

И совсем не собирается умирать – держится бодрее, чем Франческо,
Ссорится с ней, будто ему – двадцать и это его первый брак. А потом вымаливает прощение и называет сердечком.

- Я, наверное, не такой плохой человек, раз Господь послал мне Валю, - Бертл дымит, выпуская облако вбок, из угла сложенного в лодочку рта. Капля – крупная, длинная, в ней отражается телевизор на стене и зеленое футбольное поле – помедлив и не удержавшись, падает на давно не мытый стол забегаловки.
Франческо мутным взглядом обводит тонущий в сигаретном дыму зальчик «Али-Бабы» и дергает головой, соглашаясь.


Стокгольм
додо
[info]villlka

Когда самолет подлетает к Скандинавии – вода цвета индиго, белые точки круизных кораблей и рассыпанные мелкой крупой у побережья острова – ее сразу начинаешь себе придумывать. Как придумывал в детстве покатые черепичные крыши Стокгольма и Карлсона, летящего где-то над Вазастаном, дремучие леса Смоланда и Муми-дол с островом Хатифнаттов на морском горизонте.
Она кажется с облаков родственной – с непричесанными лесами, длинными вырубками, островами отцветшего иван-чая, полями, лишенными европейской занудной геометричности.

Сплошные вопросы и некому ответить. Живут ли шведы летом на этих маленьких островах? Ездят ли на белых лодках туда, прихватив клетчатые пледы, грубые свитера – под горло и плетеные корзинки с мягким хлебом, ветчиной и бутылкой яблочного сидра? Кто вылезает ночью из-под замшелых огромных камней, когда все затихнет? Можно ли найти в корнях прибрежных сосен осколки янтаря с застывшими внутри навсегда мошками?

Столкнувшись со Стокгольмом лицом к лицу – теряешься. Не можешь понять и почувствовать сразу, он уходит из-под пальцев, растворяется, ускользает северным прозрачным воздухом. Он возникает на поверхности воды гигантскими отражениями – длинными отражениями-переростками, другим городом, Стокгольмом-великаном, путает близостью моря и отсутствием морского флера. Гамбург, стоящий всего-то на Эльбе – более морской, чем строгий Стокгольм. Он путает кораблями, которые кажутся ненастоящими. Следами чего-то ушедшего, странного – оно висит в воздухе незримыми рыболовными сетями. Ушедший дух морской державы, целый исчезнувший квартал в Нормальме – он делает невсамделишними современные улицы, деловые центры и огромные универмаги.

Стокгольмский Тиволи на острове Юргорден тоже похож на призрачный город – как и сам Стокгольм – как раз в эти дни он закрыт. Кассы парома у грустного причала – кукольные домики, они темнеют безлюдными окнами, под ногами хрустит приглушенно гравий, первые желтые листья налипли на черное кружево чугунных водостоков. Стоят карусели и американские горки, во влажной взвеси вечернего воздуха онемели кегельбаны и аляповатые парковые театры, ярко, по-детски разрисованные. Кажется, клоуны навсегда уехали с острова, оставив за собой только паутину в прозрачном воздухе, смазанные кружки света под фонарями и пряный запах сухих опавших листьев – и осень. Вдруг, за поворотом, за запертыми воротами – маленькие окошки оживают лампами на подоконнике, так уютно, будто внутри, в облицованной изразцами кухоньке уже свистит чайник, хрустящая салфетка устилает дно вазы, полной горячих плюшек с корицей, а в чашках дымится густой шоколад.

В этот момент Стокгольм начинаешь узнавать – и все встает на свои места. Из лесов, вытянув, любопытствуя, морды, выходят косули – темно-синими тенями в сумерках. Качается на приколе плотик-понтон с газовым грилем, столом для гостей и прилаженным к перилам умывальником, увешанный разноцветными лампочками – остатки летних празденств. Напитывается ночной росой забытая на круглом столике в темном саду – белыми смазанными штрихами – скатерть. На взгорках зажигаются светом торшеров окна – много окон – точно такие, как старые деревянные дачи твоего детства, дома выступают ручными, уютными замками из-за черных, будто углем нарисованных дубов. В такой ночи не страшно, потому что это – детство. И весь Стокгольм – детство. Где не было войны, ужасов и потрясений. А только теплые морды животных, свет, заливающий дом с макушки до пяток, переспелая вишня в центре города, кособокие дачки с красными крылечками, игрушечные корабли и детсадовцы, идущие гуськом, держась за веревочку, которую держит воспитательница – как в мире Муми-тролля.

Поэтому жить здесь и не писать сказки – нельзя. Даже если лосей шведы и неромантично пускают на салями.


Австриец-3
додо
[info]villlka

- Это же сплошной белок, сплошной белок, понимаешь! – приговаривает Австриец, зачарованно уставившись в тарелку. На ней стопкой карабкаются вверх пангасия в сливочном соусе, лосось в травах, раскинулись листики салата, красной запятой отмечают полтарелки помидорки-черри со слезой, свежайшие, только что отделенные от пахучей веточки. За спиной Австрийца бушует запахами и красками шведский стол – сыры, соусы, салаты, французские десерты и оранжерейные фрукты, а он, не видя всего этого великолепия, только бормочет: клетчатка, углеводы, жиры. Еда – это сплошная лекция о вкусной и здоровой пище. Он не смакует, а анализирует.

- Лосось, конечно, жирная ... очень жирная рыба, - печалится Австриец, но тут же торжествующе поднимает нож – но вот ведь в чем вся штука...
Голос его вибрирует, он не может держать в себе этот секрет – как маленький ребенок.

- Весь жир – это жирные кислоты Омега 3. А это – ну ты понимаешь – лучше этого для нервов и сосудов, да вообще для всего – не бывает.

После пищевого спича Австриец снова погружается в еду – теперь он может есть лосося, не терзаясь. К еде он подходит научно – несколько полок книжного шкафа забиты книгами о здоровом питании.
Однажды после тренировки – в холодильнике не оказалось ничего, кроме двух упаковок яиц – Австриец сварил их все и съел. Мне нужен был белок, оправдывался он и с дрожью отвращения отворачивался от полок с яйцами в супермаркете. Месяца два.

Жиры – враги Австрийца. Личные и заклятые. Он объявил им однажды борьбу и теперь стойко держится. Не покупает духовку – все, что там запекают, жирное. Да еще и капельки жира попадут на стенки и пиши пропало – наешься канцерогенов, если каждый раз после еды не мыть все до последнего винтика. Но на такие подвиги Австриец не способен. Поэтому духовке – бой. Маслу – тоже. Скороводки на кухне Австрийца выполняют чисто эстетическую функцию – он впадает в панику от одной только мысли о жареном луке и до сих пор мечтает об изобретении куриной грудки («вырежи, вырежи жир!»), которую можно было бы пожарить на сковороде без единого грамма масла. Кухня его стерильна, как больничная палата и далека от всего шкворчащего, пахнущего, томящегося под крышкой. Безупречный, как айсберг, холодильник забит не едой, а банками пива.

Раз в неделю, устав от холодного сыра кубиками, салатных листьев и вопросов самому себе, равных искушению библейских святых – а не сварить ли сосисочек – Австриец отправляется в китайский ресторан за углом.
- Это же жир, да? – спрашивает жалобно он при виде узкоглазого официанта с заказом. Но ест. Потому что китаец – это святое. Это оплот здорового питания и Папа Римский диетической религии Австрийца. Он не может подвести, даже если кусочки говядины с луком приносят на шкворчащей чугунной сковороде, которая еще минуту брызгает во все стороны самым настоящим, изгнанным с позором из его кухни, маслом.


О разном. Ностальгический приступ графомании
додо
[info]villlka

Разницу замечаешь, только нырнув поглубже.

Воздух другой.
Здесь – плотный, слоистый, редкие запахи по-южному густы и маслянисты. Если косят траву – аромат ее набрасывается сразу, оглушает, делая с тобой что-то невообразимое, а потом также внезапно исчезает. Будто и не было травы.
Там – акварельная прозрачность ранней осени и поздней весны, тонкие, наглые и вездесущие ароматы, безудержный запах разнотравья, вибрирующий, поднимается от земли в небо сплошной, вечной волной.

Небо другое.
Здесь – картинное, фотографически-красивое и низкое. Иногда от ощущения неба на макушке кружится голова, а в ноябрьские дни оно душит, окутывает непроницаемой пленкой, фамильярно касается плеч, нарушая все мыслимые расстояния до облаков, к которым привык с детства.
Там – бездонье, высота недостижимая и оттого почти божественная, космическая, краски заката разбрызганы сплошным летящим хаосом. Тем небом, северным, можно дышать до бесконечности и оно никогда не подойдет к тебе слишком близко, лишая глотка воздуха.

Понимаешь, что давно перестал воспринимать Москву и ту Россию, в которую приезжаешь ежегодно, как картинку – из детства ли, юности ли. Осталось что-то инстинктивное, ощущаемое только клавишами позвоночника. Поэтому глаз не цепляет архитектурные новшества – иногда донельзя уродливые. Воспринимаешь родное теперь кожей, впитываешь губкой, запасая на зиму – как странный зверь. Свободу московских просторов – размах проспектов, щедрое пространство до соседних домов. Разлетающиеся из-под ног дали – так, что хочется, стоя на лоджии девятого этажа, раскинуть руки и полететь. Дикость и буйство подмосковных полей – не подстриженных, не выхолощенных, не оцифрованных бухгалтерской ведомостью прибыли до цента.

Понимаешь внезапно – около венского Парламента, лицом к Бургтеатру и Ратуше – Франца-Йосифа, и зачем он изничтожил целые уютные венские кварталы. Ради воздуха, чтоб было чем дышать, чтоб низкоэтажные дома не ложились на голову тяжким грузом – потому что воздух тут донельзя плотен и Вена свернулась клубком в углублении между взгорьями и Венским лесом, забыв о просторах. Императору хотелось просторов – как мне сейчас.

В России – другая свобода, измеряемая другой мерой. Ее нельзя равнять с общепринятым, а можно только ощущать позвонками, кожей, разветвлениями нервов – или нет. Если тело к ней глухо, ее не объяснишь никакими словами.

И можно прожить всю жизнь, не угадав, что не пахнущие йодом морские просторы, не рваная цепочка гор на горизонте и не тропические завитки пальм, а высокое северное небо и многоцветное разнотравье – твоя свобода – не отделив себя от данности. Иногда нужно с силой оторвать кусок себя – навсегда, фатально – чтобы почувствовать: это и было твое. Окунуться в новое, испробовав то и это, чтобы узнать себя. Понять, что из того, с чем ты вырос – навязано, а что – кровь, душно пульсирующая в сгибе локтя. Только мучая себя лишениями, знакомишься с тем, кто сидит внутри.

Разрежь пуповину и посмотри – не в ней ли все дело?


Города-занозы
додо
[info]villlka

Какие-то города записываются в столбик – просто для учета. А есть те, куда тянет долго, они вдруг возникают в памяти непрошено, ноют свежей ссадиной, глубокой занозой, которую – не вытащить.
Можно провести в городе всего час, заскочить проездом, а он уже – самовольно, нахально – пустил в тебе корни, живет без полива, дает новые побеги. Когда зацветет – хочется бежать туда, бросив все. Скучаешь по ним как по людям. И вроде бы ничего особенного – осколки империи Братислава и Любляна, а не величественный Рим или подобный торту-безе Париж. Они не похожи на другие, потому что не оседают в платяных шкафах, на полках в гостиной и на стенах прихожей – будто их и нет. Тебе не хотелось унести с собой кусочек этого города – и тогда он сам влез в тебя, захватив без остатка.

В них нет имперских просторов и архитектурных излишеств – только уют норы и камерность старого дворика.

Братислава влюбляет в себя – незаметно и коварно – полуразвалинами, в которых можно угадать ушедших хранителей монархии: они выглядывают с осыпавшихся фресок, из-за растрескавшихся стен, мутно отражаются в потускневшей позолоте башен. Вечером духи прошлого перевоплощаются в молодежь, потоком затекающую в старинные улочки, полноводной рекой заполняющую маленькие, будто игрушечные площади. Это точно они, духи ушедшей империи – сидят на широких крепостных стенах, свесив ноги к Дунаю, поднимают принесенные с собой бокалы с густым красным вином, приветствуя круизные корабли, ленивыми черепахами ползущие по усталой, многое видавшей реке. Духи распахивают двери старых пивнушек и кафе под стенами замка, на улицах, отвесно карабкающихся в гору, усаживаются под угловыми средневековыми домиками, где, наверное, потолок лежит на голове, вытаскивают поседевшие от времени венские – еще те самые, по которым, может быть, прошлась рука Коло Мозера – стулья. У них – духов прошлого – майки с портретами рок-групп и модные сумки, прикинутые кофты с капюшонами и крохотные собачки. И лица ушедшей империи.

Любляна спускается к незаметной, но властной запятой реки, диктующей связь времен, неожиданными итальянскими аркадами. Странным, провинциальным Возрождением раскидывается у собора средиземноморский рыночек, заполненный рыбой и безудержным маслом цветов среди спокойной акварели городских улиц. Его можно проскочить, просто не заметив между сонных домов.
Таких кафе, как тут, нет нигде – с высокими стульями, кофе Дунайской монархии и отвесным взглядом в зажатую изысканной набережной с арками и переходами реку. И нигде нет покрытых патиной драконов, с таким философским спокойствием глядящих на миниатюрные дома, поводящих носом: они знают о близких просторах, чуют морской воздух и цветение роз Порторожа, запах запеченных на морском берегу баклажанов и ледяную сырость пещер в Постойне.

Может, туда тянет оттого, что в этих городах – странное безвременье, в них слилось что-то из прошлых жизней – невесомое, видимое лишь в мимолетном наклоне головы прохожего или тени кованого фонаря. И предчувствие будущего – горизонтами, веером раскрытыми перед тобой, фиолетовыми сумерками и ноющей меланхолией. Сплошь Weltschmerz и одиночество вечности.
Только в них хочется ходить по улицам в упоении добровольного одиночества. Нет ничего лучше одиночества именно добровольного – ты похож на парящего в высоте, тебе покойно, потому что знаешь – твой парашют уже раскрылся и не даст камнем рухнуть вниз.
Пробовать город на вкус, слушать его голос – эхо в старых дворах, перезвон ложечек в кофейных чашках уличных кафе, шелест каштанов и ореховых деревьев, усыпанных  арбузно-зелеными, в молочную крапинку, грецкими орехами.
Снять тесную квартирку под крышей – недалеко от реки, в старом доме с верандами, опоясывающими стены – лицом во двор, оплетенные древними виноградными плетями. Не навсегда, на время. Сидеть дотемна, не зажигая света – писать, молчать, смотреть, как над черепичными крышами исчезает сегодняшний день. Потом спуститься по шатким ступеням, дойти до бульвара, засаженного вековыми платанами, гулять вместе с местными, зная, что ты тут – ненадолго. Выйти к реке, постоять у задумчивых драконов, задрав голову глазеть на старую колокольню, с которой слетает конфетной оберткой штукатурка, выпить кофе с ликером из прозрачного бокала, сидя на высоком, почти с человека, стуле – на набережной. Река будет течь лениво – в таких городах она непременно течет лениво, а к вечеру флегматично замедляет бег, чтобы уснуть до рассвета.

И вынырнуть из безвременья, личной, временной нирваны – снова кинуться в настоящее. Снова бежать в нем – суетливо, почти в беспамятстве – ровно до того момента, когда старая заноза-город опять не даст о себе знать.


Опять австрийские старики
додо
[info]villlka

Когда она умерла, оказалось – дом населен куклами. Куклы тайно владели им – потеснив огромные деревянные кресты на стенах, таблички с крестьянскими простоватыми изречениями и портреты умершего мужа, похожего улыбкой на Фреда Астера, глядевшего из каждого угла, окруженного пыльными венками из искусственных цветов. Стоило открыть любой старый шкаф, оттуда стеклянно улыбались куклы: с зонтиками и без, в коротких и длинных платьях. Откуда она брала кукол, оставляя лишь головы, ручки и ножки, никто не знал. На чердаке – высоком, светлом, рядом с рабочим халатом мужа, военными мешками для муки и старыми газетами да групповыми фотографиями под свастикой, в ящик складывала целлулоидные тельца, беспомощными абрикосовыми тушками. Долгими одинокими днями вязала крючком новые тельца и платьица – всегда одинаковые, десятками, до бесконечности. И зонтики.

Когда она умерла, оказалось – Лиза действительно жила в мавзолее, в склепе, предназначенном для ее воспоминаний. Там не было места жизни. В доме ночами, по лестнице наверх, к своим верстакам и инструментам, ходил умерший муж, в кухне, среди чугунных неотмывающихся сковородок – плохо видела – под потемневшей угловой иконой сидел, ссутулившись, покойный отец, наблюдая, как она глотает таблетки от бессонницы. В комнате, где она устроила себе спальню, в полу еще остались вмятины, продавленные опорами для гроба, в нем лежал две недели Альфред – его красили, фотографировали, пока ввалившееся после мучительной болезни лицо, совсем уже не похожее на Астера, не поплыло, а из глаз не полилась вода, будто он плакал. Она не прикрывала вмятины ковром, словно всегда хотела помнить. Казалось, спустя сорок лет в комнате еще витает сладкий запах цветов и разложения. На полировке тумбочек в угловой гостиной – темные разводы от воды, которая лилась из ваз с погребальными букетами.

Поэтому-то сын и сбежал из дома – в 14, сначала в Линц, потом в Вену. От нее, от мавзолея, который она носила в себе. Приезжал на выходные, после работы – починить забор, разобрать подвал – выслушивал бесконечные упреки. Только она умела вплетать их в ткань дня так, что казалось – день превратился в один сплошной упрек. Так поджимать губы и таким стальным взглядом буравить – настоящая помещица, вместо подданных – только сын. А потом так улыбаться, расцветая морщинистым лицом, что ребенок, глубоко загнанный под панцирь, рвался на волю. Стремительно летать по огромному дому, походя на серую птицу в старом домашнем фартуке, со спины выглядя совсем девочкой, будто ей восемнадцать, а не восемьдесят.

Свои тайны она хранила так же, как и кукол – никто ни о чем и не догадывался. Сын вот узнал о том, что у него есть старший брат только в тринадцать – нашел на чердаке, под самодельным домиком для птиц школьные тетрадки мальчика с незнакомой французской фамилией. Она долго отпиралась – не хотела, чтобы они подружились. Боялась, что младшего придется с кем-то делить – а еще что старший расскажет ему обо всем: о том, как выставила его, семнадцатилетнего, в Рождество, за дверь, в самый мороз и не пускала домой, как бросалась из окна, чтобы наказать за то, что осмелился жениться и уехать в свадебное путешествие, куда ему хотелось.
Она ведь и с младшим играла в эту старую игру. Когда он начал разъезжать по миру, за неделю до его отлета непременно ложилась в больницу. Чтобы он оставил эти свои чертовы путешествия в Австралию, на Кубу и в Китай. Врачи только по знакомству оставляли ее болеть. Из больницы, по телефону, надломленным голосом она жаловалась на его холодность, впрыскивая навечно яд вины.

Будь ее воля, она засушила бы его, как веночек у портрета умершего мужа – чтоб навсегда оставался с нею, рядом. Под рукой.

Перед тем, как умереть, оказалось – она хотела взять весь мир с собой, законсервировав, как засолила свое прошлое в душном доме на взгорке. Чтобы он и там, по ту сторону, напоминал ей о том, чего она уже не в силах была вспомнить.
Она клала пыльно-белую голову сыну на плечо – тот приходил проведать ее в приют для больных Альцгеймером, умильно улыбалась и вздыхала:
- Я так хочу умереть. Но только с тобой, вместе.
Сын растерянно оглядывался на жену – а как же она?
- Она молодая, - с детской полуулыбкой говорила Лиза, - найдет себе еще.


Тогда
додо
[info]villlka

С утра нагретые солнцем травы пахнут медом и мятой, земля бугрится кротовыми норами, а уличные метры складываются из раскидистых кустов люпинов и метелок хвоща. Покой и бабочки. Они – всюду. Тысячи, миллионы бабочек – роятся, залетают в дом, садятся на постель, на плечи, путаются крыльями в легком пологе, подвешенном к потолку.

Раньше осины на опушке – прямые и безупречные – казались великанами: из-за них карабкалась на небо полная луна сырным ломтем. А за сторожкой – до горизонта – разбегалось лиловыми волнами иван-чая поле, перепрыгивая шоссе, до самого Краснозаводска и будоражащего наше детское воображение лепрозория. Мы ходили с папой на поле – мимо вечно пустого магазина (за хлебом прибегали, когда приходила машина, пахнущая булочной, или ездили за ним на автобусе на край света, в Искру, где хозяйственный пах детским мылом и стиральным порошком, а деревни опоясывали реки). Пускали воздушных змеев, улыбавшихся нам из прозрачного, до обморочности, неба, стремящихся порвать веревку, чтобы навсегда остаться среди ястребов, вальяжно парящих над пшеничным полем, простеганным васильковыми стежками.

Read more... )

обрывочное и сумбурное
додо
[info]villlka
Если у города отнять пульсацию собственной крови, он навсегда останется чужим. Без предчувствия родного поворота головы, пунктира знакомой походки, линии плеча, в скобки забирающей все, что объединяет вас - идешь по жизни вечным иностранцем. Иностранец, он оставил семью и угадываемое в толпе родство где-то далеко, оказавшись за тысячи шпал от бабушкиного шкафа, избуравленного древоточцем и пахнущего шоколадом, за сотни птиц, сидящих на проводах вдоль железнодорожного полотна - от дворов, знакомых до последней трещинки, будто старая детская со стенами в цветочек.
Он не ждет в толпе своих и это делает его иностранцем больше, чем все шпалы и все птицы на проводах, которых только можно найти на этой планете.
Близнецовость, будто вдруг видишь себя самого в зеркале, ее рождает одна кровь и сердцебиение в унисон. Неведомый, необъяснимый знак, кольцо - будто на лапе окольцованной орнитологом птицы. Пряная несвобода не-одиночества.
В Москве, как только вливаешься в пределы Кольцевой, магия близнецовости, радостное предчувствие своих в бегущих людских потоках, заставляет спину обмякнуть - будто сел в старое удобное кресло. Можно откинуть голову и прикрыть глаза - отдыхая от костюма вечного иностранца.
*
Как будто у тебя появилась еще одна рука. А ведь всего лишь чувствуешь свое сердце - баюкаешь его, словно ребенка, прислушиваешься, ощущаешь кровяным комком в груди там, где раньше было сердце какое-то мифическое, умозрительное, с аляповатых открыток и страниц анатомического атласа. До врачей ты знаешь, конечно, что оно у тебя есть, но живешь с ним в разных измерениях. И вдруг оно становится реальным до ужаса, поселяется прочно внутри, упругим нечто занимает самую середку. Ты не можешь лежать на нем, представляя, как придавливаешь весом, не давая вздохнуть, ловишь тревожно сознанием каждый удар, каждый сбой. Оно будто толстый попугай трепыхается в грудной клетке, бросаясь истошно на прутья, оползая на пол по решетчатым стенкам, а ты боишься, оставленный с ним наедине - так надо? Как должно быть? Не болит, а просто живет и своим существованием заставляет раздваиваться, мириться с другим внутри тебя.
И машины "Красного Креста" поют сиренами о том же: силуэт венских крыш - рваными синкопами - складывается в тонкую угловатую линию кардиограммы.


Эмо
додо
[info]villlka

Когда его разбудили, он мог только мычать утробно, с силой – до красноты – тереть лоб и мучительно разлеплять веки, будто склеенные накрепко. Глаза – вдруг – оказались удивительно чистыми, без капли алкогольной мути. Васильково-голубыми.

Автобус был полон и грязен. Такими грязными могут быть только венские автобусы на окраинах города в зените лета, ближе к вечеру: каменные уже булочки от гамбургеров с нечеловеческой силой впрессованы между потрепанными сиденьями, черно-паточные реки на полу, куда мухой прилипаешь – не сдвинуться, разрисованные оранжевые когда-то спинки кресел («иностранцы – вон!», «Сербия – жива!», «Эли – грязная шлюха», «Даниель, я тебя люблю», «Рапид» – чемпион!») и ворох скомканных сегодняшних газет у заляпанного окошка. Кто-то ехал до огромной, оседлавшей холм больницы, кто-то – до похожей на трамплин для горнолыжников торговой улицы.

Куда ехал он – было непонятно. Потому что он спал – упав ничком на два сиденья. Вновь зашедшие брезгливо обходили его – «пьяный!» – садились подальше, отворачивались с лицами, по которым можно было читать разноязыкое о презрении и превосходстве. Он не был для них – да и для меня – молодым, мускулистым, нам было неважно, какого цвета у него глаза и о чем он думал сегодня утром. Он был просто пьяным. Может быть даже – алкашом.

Read more... )

о свиных ребрах и плюшевых медведях
додо
[info]villlka
Венское лето похоже на день открытых дверей в психушке. Душное предчувствие грозы запахом мяты в воздухе и тревожным ветром выманивает на улицу всех, кто сидел за запертыми дверями, лишь изредка, с опаской заглядывая в дверной глазок - заслышав на лестничной площадке дробный перестук шагов.
На Старом Дунае - дух старых подмосковных малаховских дач, рыбаки на раскладных стульях, поросшие вьющимся виноградом дачки-виллы, сухие листья кленов, забытые с прошлого года, мускусным ароматом пробиваются из карманов рассохшихся заборов и скошенные газоны с молочной травой. И свиные ребрышки. Дым из труб шашлычных ресторанов растягивается на километры, заставляя желудок бунтовать, на террасах - в шаге от ленивых лебедей - разливают вино из Кремса, со свежестью кислицы - помнишь, как в детстве рвали под осинами пучками и жевали до умопомрачения, это было даже лучше, чем пить кислоту с травинки, опущенной в муравьиную кучу - пиво с плотными шапками  пены, на огромных досках покоятся поджаренные ребрышки, с дымком, рядом горки наструганного белого лука и углубления деревянные наполнены самодельными соусами.
Официанты поглядывают на надувшееся над Дунаем, лиловое небо, которое прошивает молниями, нервно курят, балагурят с гостями, кидают в воду лебедям недоеденные картофельные кружочки - через секунду от них не остается и следа. Здесь совсем не чувствуется современная Вена с ее болезнями интеграционной политики и деловой озабоченностью, а есть только вода, жизнь, вечность, утопленная в умиротворенной сиюминутности.

Пока едешь домой, Вена снова заглатывает тебя. В автобусе мальчик и девочка из школы для отсталых детей жмутся друг к другу, она обнимает его за шею, висит на нем, а он даже не смотрит на нее - а потом она с силой разворачивает его к себе и прижимается губами к его рту, они замирают так надолго, так надолго, что видно, как напрягаются у них спины и шеи, как затекает затылок. Автобусные соседи отворачиваются и стараются смотреть в окошко. А в салоне мороженого на Ройманплац - холод дробится кусочками льда, все хрустит, плавится и тает, вливаясь в кровь земляничными полянами и сливочными потоками - старенький венец в поношенной куртке кормит плюшевых медведей банановым мороженым. Он деловито, будто булку с колбасой, жует эфемерные вафельки, которых ему принесли целую вазочку - на руке мелькает обручальное кольцо, такое узкое, что кожа подушечками вздувается у кромки - грозит медведям пальчиком и шутливо трогает их черные полуоблупленные носы.  Он счастлив - у него есть друзья и его мир никак не соприкасается с реальной Веной. Разве что толпы у стойки, ждущие своей порции в сахарном рожке да дети с грустными глазами за соседним столиком хотят пролезть в его реальность. Но он просто смотрит сквозь них - они ему пока не мешают.

Home